В другой день ему случилось прокрасться на кухню, когда никого из охраны рядом не было. Он стянул кусок хлеба, под рубашкой пронес его в барак и откусывал по крошке весь день. Живот восторженно урчал, радуясь нежданному пиршеству, но съесть удалось всего полкуска: некий оберлейтенант, чуть старше Петера, заметил, чем тот занят, и отобрал хлеб. Петер пробовал отбиваться, но соперник оказался сильнее, поэтому, поборовшись, бывший любимец Фюрера сдался и ретировался, как животное, запертое в клетке вместе с более агрессивной особью. Он забился в угол и попытался выбросить из головы все мысли. Полная пустота внутри, вот чего он жаждал. Пустоты и забвения.
Иногда в лагерь попадали англоязычные газеты. Их передавали из барака в барак, и те, кто понимал язык, переводили остальным, что там написано, рассказывали о последних событиях в побежденной Германии. Так Петер узнал многое. Архитектора Альберта Шпеера посадили в тюрьму; Лени Рифеншталь, дама, которая снимала его на кинопленку в Бергхофе на дне рождения Евы, заявила, что понятия не имела о преступлениях нацистов, но тем не менее кочевала по лагерям для интернированных, и американским, и французским. Оберштурмбанфюрер, который на вокзале в Мангейме хотел сапогом отдавить Петеру пальцы, а через несколько лет приезжал в Бергхоф с загипсованной рукой, чтобы получить назначение заведовать новым лагерем смерти, был схвачен союзными войсками и сдался без сопротивления. Об архитекторе герре Бишоффе, спроектировавшем концлагерь в так называемой зоне интереса, сведений не имелось. Зато Петер слышал, что в Аушвице, Берген-Бельзене и Дахау, в Бухенвальде и Равенсбрюке и вообще повсеместно – далеко на востоке в хорватском Ясеноваце, на севере в норвежском Бредтвете и на юге в сербском Саймиште – открываются ворота страшных узилищ и заключенные, потерявшие родителей, детей, братьев, сестер, всех родственников, выходят на свободу и возвращаются в свои разрушенные дома. Мир узнавал все новые подробности того, что творилось в концентрационных лагерях, и Петер, внимательно следя за новостями и силясь постичь ту чудовищную жестокость, частью которой был и он, чувствовал, как безнадежно мертвеет его душа. Когда он не мог заснуть, что случалось нередко, то лежал, глядя в потолок, и думал: я в ответе.
А потом в одно прекрасное утро его вдруг взяли и отпустили. Примерно пятьсот мужчин вывели во двор и сообщили, что они могут возвращаться к своим семьям. Все смотрели настороженно, словно чуя подвох, и к воротам шагали опасливо. Лишь отойдя от лагеря на пару миль и убедившись, что их никто не преследует, они мало-помалу начали успокаиваться и в замешательстве поглядывать друг на друга. Внезапно обретши свободу после стольких лет в армии, они недоумевали: «И что теперь делать?»
В дальнейшем Петер много лет кочевал с места на место, и повсюду, и в городах, и в людях, видел разрушения, оставленные войной. Из Ремагена он направился на север, в Кельн, и поразился тому, как сильно пострадал город под бомбежками Королевских военно-воздушных сил Великобритании. Куда ни повернись, везде развалины домов, и по улицам не пройти. Зато огромный собор в самом сердце Домклостера выстоял, пережив более десятка авиаударов. Из Кельна Петер переместился на запад, в Антверпен, и там нашел работу в оживленном порту, широко раскинувшемся вдоль побережья, и поселился в чердачной комнате с видом на реку Шельде.
У него появился друг, что было удивительно, поскольку среди рабочих в доке он числился дикарем, но этот друг – Даниэль, ровесник Петера – тоже был одиночка и несколько странноват. Он и в жаркие дни, когда другие расхаживали по пояс голыми, не снимал рубашки с длинными рукавами, и его дразнили, говорили, что такому скромнику подружки ни в жисть не найти.
Иногда новоявленные приятели вместе обедали или ходили выпить, но Даниэль, совсем как Петер, упорно молчал о том, что ему пришлось пережить в войну.
Как-то поздно вечером в баре Даниэль сказал, что сегодня его родители праздновали бы тридцатую годовщину свадьбы.
– Праздновали бы? – переспросил Петер.
– Они умерли, – почти прошептал Даниэль.
– Прости.
– Сестра тоже, – признался Даниэль, пальцем пытаясь стереть со стола невидимое пятно. – И брат.
Петер ничего не сказал, но сразу догадался, почему Даниэль всегда ходит с длинными рукавами и не снимает рубашки. Под этими рукавами, он знал, скрывается вытатуированный на коже номер, и Даниэль, который и так едва в состоянии жить из-за того, что случилось с его семьей, не хочет лишний раз видеть это чудовищное несмываемое напоминание.
На следующий день Петер сообщил хозяину в письме, что увольняется с верфи, и, ни с кем не попрощавшись, снова пустился в путь.
Он сел в поезд, который шел на север, в Амстердам, и прожил там следующие шесть лет, полностью поменяв жизнь – получил диплом учителя и нашел место в школе недалеко от вокзала. Он никогда не говорил о своем прошлом, у него было очень мало знакомых помимо коллег, и почти все свободное время он проводил в одиночестве, сидя у себя в комнате.
Как-то в воскресенье вечером, прогуливаясь по Вестерпарку, он уселся под деревом послушать скрипача и тотчас перенесся в свое парижское детство – в те беззаботные дни, когда отец водил его гулять в сад Тюильри. Вокруг музыканта собралась толпа слушателей, и когда он сделал перерыв, чтобы натереть смычок куском канифоли, молодая женщина бросила горсть монет в шляпу, лежавшую на земле. Обернувшись, женщина случайно встретилась взглядом с Петером, и у того скрутило живот. Они не виделись много лет, но он узнал ее сразу и понял, что она тоже узнала его. Он хорошо помнил, чем закончилась их последняя встреча. Рыдая, она выбежала из его комнаты в Бергхофе, блузка ее была разорвана на плече, им разорвана – до того, как Эмма повалила его на пол. Безо всякого страха женщина подошла и встала перед ним – еще красивее, чем казалась ему в юности. Она ни на миг не отводила взгляда, просто смотрела так, словно никакие слова не нужны, и это вдруг стало невыносимо, и Петер уставился в землю. Он надеялся, что она уйдет, но нет, она стояла и стояла, и он, осмелившись глянуть на нее еще раз, увидел в ее лице столько презрения, что ему захотелось исчезнуть, раствориться бесследно в воздухе. Он молча развернулся и побрел прочь, к себе на квартиру.